Я сажусь рядом с ним и говорю:
— Доброе утро, Петрович.
— Привет, док.
— Я тут услышал, что снова ужасы происходят на улицах нашего города, — говорю я.
— Ага, — кивает бывший участковый. Он явно не расположен говорить об этом.
Я молчу и смотрю на людей, выходящих из подъездов и спешащих по своим делам.
— На работу опоздаешь, — говорит Семенов.
— Да, — говорю я, — наверное, опоздаю. И, знаешь, Петрович, мне все равно.
— Что так? Насколько я помню, ты трепетно относился к своей работе, — говорит Семенов заинтересованно.
— Сокращение у нас в больнице. Вчера я вдруг заметил, что всем безразлична судьба человека, который работает рядом с тобой. Если меня это не касается, значит, это не моя проблема. Если я однажды не появлюсь на своем рабочем месте, никто и не заметит моего отсутствия.
— Ну, ты, Михал Борисович, Америку открыл! Знаешь, ведь, поговорку о том, что своя рубашка ближе к телу. Никому нет дела до тебя. Вот я, ушел на пенсию, и никто из бывших сослуживцев не вспомнил обо мне. Год прошел, а никто ни разу даже не позвонил.
— Вот и я, по наивности своей полагал, что как я к людям, так и они ко мне. Но, — всем все равно. Абсолютно.
— Тебя, что, Михаил Борисович, увольняют?
— Нет, — качаю я головой, — работать буду в два раза меньше.
Я встаю и, попрощавшись, ухожу.
В ординаторской тишина. Я действительно опоздал, — все уже на обходе. Быстро переодевшись, я иду к своим палатам.
Леонид Максимович смотрит на меня укоризненно и говорит:
— Михаил Борисович, пойдемте в ваши палаты, а то мы их пропустили, пока вас не было.
В 301-ой палате я коротко рассказываю заведующему отделением и врачам о больных, начиная слева.
— Больная Якимова, диагноз — обострение хронического пиелонефрита, с клиническим и лабораторным улучшением готовится сегодня на выписку. Больная Сидорчук, тридцать девять лет, диагноз — впервые выявленная артериальная гипертензия второй степени, риск два. Проводится обследование и подбор препарата для гипотензивной терапии. Больная Мамалыгина, тридцать два года, диагноз — подострый панкреатит, морбидное ожирение.
Все врачи смотрят на жирную женщину и на тумбочку, заставленную пищей.
— Ей нельзя все это кушать, — говорит Леонид Максимович с искренним недоумением в голосе.
— Я знаю, но женщина думает иначе, — говорю я, и смотрю на больную.
До женщины доходит, что люди в белых халатах говорят про неё, и она протягивает руки, словно пытается защитить свою тумбочку от посягательств врачей, и уверенно говорит:
— Пусть пока тут стоит. Вы меня полечите, мне станет лучше, и я это съем.
Леонид Максимович, лицо которого неожиданно напряглось, резко поворачивается и выходит из палаты. Все остальные так же быстро покидают помещение, и только я остаюсь. Глядя на Мамалыгину с улыбкой, я говорю задумчиво:
— Ох, тяжело будет санитарам из морга.
И тоже выхожу из палаты, зная, что женщина еще долго будет думать над моими словами, и вряд ли поймет их.
Когда я прихожу в ординаторскую, доктора уже отсмеялись. Леонид Максимович, вытирая слезы, спрашивает:
— Слушай, Михаил Борисович, ты хотя бы попытался заставить её убрать продукты?
— Нет, а зачем?
— Ну, тогда ты не вылечишь её никогда.
— Её никто не вылечит, — говорю я меланхолично.
Леонид Максимович, стерев улыбку с лица, смотрит на меня и говорит:
— Почему вы, Михаил Борисович, опоздали на работу?
Я улыбаюсь.
Я смотрю в глаза заведующего отделением и говорю:
— Наверное, у меня есть на это причина, но я почему-то никак не могу вспомнить, какая. Может, я переводил старушку через улицу или спасал женщину от хулиганов. А, может, увидев пожар, я бросился в огонь и вынес всех людей, которые задыхались в огне. Выберете сами причину, Леонид Максимович. Какая причина вам больше понравится, так и будет.
Я вижу, как заведующий, нахмурившись, открывает рот, чтобы сказать, что он думает о моем поведении, но я его опережаю:
— Я просто проспал, Леонид Максимович. Этого больше не повторится.
Напряжение с его лица спадает. Заведующий отделением встает и, кивнув, выходит.
Заверни говно в красивую обертку на глазах у всех, скажи, что это вкусная конфета, и — тем, кому выгодно видеть дерьмо конфетой, примут эту ложь.
Я ухожу из отделения рано. Выйдя на больничный двор, я иду под дерево и сажусь на лавочку. Солнце еще высоко, и в тени раскидистого тополя мне хорошо. Я жду, когда придет Оксана. Я уверен, что сегодня она придет, поэтому спокойно сижу и смотрю на обычную жизнь больницы.
На балкон четвертого этажа вышли покурить трое больных из пульмонологии. Гулко кашляя на весь двор, они прикуривают от одной спички, и, перемежая разговор кашлем, о чем-то говорят. Обычная ситуация — попробуй спасти от смерти фанатично упертого человека, вырывшего себе могилу по пояс и продолжающего копать дальше.
Две медсестры из аллергологического отделения идут в сторону столовой. Я, глядя на их пышные формы, думаю, что их общая масса никак не меньше двух сотен килограмм. И однажды я видел, что они кушали в столовой — овощной салат с двумя кусками хлеба, суп и котлету с пюре с тремя кусками хлеба, стакан сладкого чая со сдобной булкой. Не то, чтобы я считал количество съеденного, но сам процесс поглощения пищи был настолько интересен, что я тогда просидел со своим салатом лишних тридцать минут.
На лавку перед входом в патологоанатомическое отделение сел санитар Максим и закурил сигарету. Судя по всему, его рабочий день сегодня закончился. Я только один раз заглянул в его глаза, года два назад, и не увидел там ничего — Максим, как робот, выполнял свою работу, совершенно не задумываясь о жизни и смерти. Возможно, он родился таким, а, может быть, это морг так изменил его мироощущение. В любом случае, именно тогда Максим, как личность, для меня престал существовать.